полнейшей безнадежностью махнул рукой. Но в том и гордость была «рус Иваном», который воюет, не мудря. – Я, например, до этого госпиталя раненных в голову вообще не видал. Где, мол, они, в голову раненные? А они все на поле остались, там и лежат. Вон она как мне обчертила.
Старых сел, свесив гипсовую ногу, и обвел пальцем вокруг своей наклоненной головы, лысой смолоду. Он в самом деле был ранен чудно: пуля, закрутившись под каской, словно скальп с него снимала, прорезала след вокруг всей головы. Ровный шрам вылег на лбу.
– Мне, главное, то обидно, через подлюгу мог бы уже в земле сгнить. Нам на пополнение этих пригнали… Ну, этих… Из освобожденных местностей. Зовет меня мой связной: «Глядите, товарищ старший лейтенант, опять этот руку из окопа выставил…» Он всю войну с бабой на печке спасался, освободили его, так он и тут воевать не желает. И ведь на что хитер: знает, самострелы – в левую, так он правую руку выставил над окопом, ждет, пока немец ему… Нет, обожди, я тебе щас не в руку, я тебе щас черепок твой поганый расколю! Взял винтовку, приложился уже… И вот как под локоть толкнуло! Дай, говорю, каску. Всю войну, поверишь, ни разу не надевал, а тут вот как что-то сказало мне. Взял у связного с головы, только высунулся, и прямо мне – в лоб! – Старых крепко ткнул себе в лоб пальцем. – Снайпер, не иначе. А был бы я без каски…
– Это он тебе в лысину целил, чтоб не отсвечивала, – смеялся Китенев. – Он тебя за командующего принял.
– А я тоже однажды из-за снайпера чуть под членовредительство не попал, – сказал Третьяков. И пока не перебили, начал быстро рассказывать, как на Северо-Западном фронте послан был с донесением с батарейного НП и по дороге снайпер чуть не положил его.
– У нас там оборона давно стояла, снайпера и с нашей и с ихней стороны действовали. Иду, день ясный, солнце, снег отсвечивает… Фьють – пуля. Лег. Только шевельнулся – фьють!
– Такой и снайпер! – Старых махнул на него рукой, словно Третьякову теперь вообще следовало помолчать.
– Так ведь не на передовой.
– Два раза стрелял, а он жив. Снайпер…
Но Третьякова поддержали:
– Снайпера тоже когда-то учатся.
– Вот он на мне и учился. И место такое: везде снег глубокий, а тут ветрами обдуло. И сосна позади меня. Как раз в створе получаюсь, ему легко целиться. Час прошел – лежу. Чувствую: пропадаю. Мороз не такой большой, но потный был, пока по снегу шел. И – в сапогах.
Старых слушал презрительно, как ненастоящее. В нем самом нетерпение: рассказать.
– Дождался, пока солнце на эту сторону перешло, в глаза ему засветило, вскочил, побежал. В дивизион являюсь, губы заледенели, слова не выговорю.
– Снайпер… Таких снайперов…
Но Китенев заступился:
– Дай человеку рассказать!
– Снайпер… Х-ха!
– А в дивизионе, конечно, своего связного гонять не стали, пакет мне в руки, шагом марш в штаб полка. Штаб полка в деревне Кипино стоял. Ночь уже. Днем просто, по проводам, а ночью где штаб?
Ощупывая рукой спинки кроватей, подошел Ройзман, сел:
– Вы в какой армии были?
– В тридцать четвертой.
– Ну да, вы с этой стороны действовали: Дворец, Лычково…
Неловко становилось Третьякову всякий раз, когда капитан Ройзман смотрел на него своими ясными, будто зрячими глазами и – не узнавал: Ройзман у них в училище преподавал артиллерию, к доске вызывал его не однажды. А теперь даже по голосу не узнает. Но сказать ему почему-то Третьяков не решался.
– Тридцать четвертая, – Ройзман покивал, – генерал Берзарин. Все правильно…
И словно тем удостоверил наперед, слушали Третьякова, не прерывая.
– Там как раз в Кипино десант готовился: аэросани вдоль всей улицы стоят, моторы работают. И десантники все в белых маскхалатах. Я еще позавидовал этим ребятам… Из них потом, между прочим, почти никто не вернулся, говорили, будто немец знал, что десант готовится. Не знаю. А тогда они стояли на снегу, иду мимо, вихрь в спину толкает. И у одних аэросаней позади дрожит лучик света. Там – пропеллер, а мне почему-то подумалось, что вокруг пропеллера должно быть еще ограждение. Так ясно представилось: никелированное. Я до этих пор ни разу аэросани вблизи не видел. Потом-то я догадался: дверь дома неплотно была прикрыта, свет проникал, пропеллер вращается, перерубает его концом. А мне это ограждение представилось, иду смело. Ка-ак рубанет мне по локтю! Аж дыхание перехватило. Присел – и молчком, молчком от него, на корточках. Между прочим, все мне по этому локтю попадает.
– Что ж он, пропеллер, и руку тебе не отрубил?
Старых со своей догадкой в глазах обернулся ко всем.
– Так мне самым кончиком попало.
– Ин-те-рес-но!..
– И потом, на мне была шинель, под шинелью – телогрейка, под ней – гимнастерка. Да еще фланелевая теплая рубашка, а под рубашкой – еще рубашка.
– Вот вшам раздолье, – сказал Китенев.
– Мы их на Северо-Западном фронте вообще не считали. Даже не били по одной. Есть возможность, скинешь нательную рубашку – какое-то время жить можно. – Третьяков повернулся к Старых. – А так бы он, конечно, руку мне отрубил! Я пришел в штаб, под локоть ее несу, пакет отдал, а рассказать стыдно, не поверят…
– И я бы не поверил! – гордо припечатал Старых. – Какое-то ограждение, черт-те чего…
Сразу в несколько голосов заспорили:
– Что ж он, сам ее подсунул?
– По миллиметрам рассчитал?
– А я не обязан знать. Х-ха – никелированное!..
– Ну, человеку привиделось!
– У нас тоже одному привиделось: через березу сам себе в руку пальнул. Дурак-дурак, а догадался: через березу! Чтоб по ожогу самострела не обнаружили…
– Правда всегда… Правда всегда… – не видя спорящих, пытался воткнуться в разговор слепой Ройзман, и получалось у него, как у заики. Все же пробился, удалось…
– Ничто так не похоже на ложь, как сама правда, – сказал он, будто из книги прочел.
– Ты, Старых, заладил, как сорока!
– Интересно, как он ее под пропеллер подсовывал?
– Пропеллер есть пропеллер, хоть спереди, хоть сзади его приставь! Какие могут быть ограждения? Х-ха!..
– Ты знаешь, на кого похож? – сказал Третьяков. – На нашего ПНШ–1. Он тоже не поверил.
– Был бы я на ПНШ похож, мне бы шкуру столько раз не продырявили! – задергался вдруг, закричал Старых. – А я небось в штабах не сидел, как некоторые! Вы вот лежите здесь… – Он подхватил под мышку костыль, допрыгал до середины палаты со своей тяжелой гипсовой ногой. И тут под лампой, свет которой был до того тускл, что матовый плафон только желтел